Андрей свернул с дороги, пробился через заросли бузины, спешился у воды, скинул сапоги, засучил шаровары выше колен и вошел в реку. Наклонился, зачерпнул воды, ополоснул лицо.
— Вода, вода… — Сердце кольнуло, и он замолчал.
А надо ли это делать? Надо ли резать все, что болит, что тревожит, что дышит и живет? Отрежешь все лишнее — только камушек гранитный в груди и останется. Его ладони еще помнили, какая мягкая у Вари грудь, язык хранил вкус ее губ, а щеки — ее страстное дыхание. Нужно ли забывать все это? Может, все же оставить? Да, конечно, эта память будет болеть, саднить, заставит иногда просыпаться среди ночи или вздрагивать, когда знакомое лицо померещится в толпе. Но зато — она останется с ним. Глаза, ласки, сумасшедшая страсть длиною почти в трое суток. Все то, что превращает существование в жизнь…
Он опять зачерпнул воды, ополоснул лицо, оттянул ворот и стряхнул несколько капель на спину и на грудь.
— Чертова девка, совсем с ума свела… Нет, вода, не нужно. Не уноси.
Драгоценное лекарство — пару кружек вина и заливную щуку в лотке — князь нашел на ближайшем постоялом дворе. После этого мир начал принимать более-менее реальные очертания. Мир, где едят, работают, несут службу и парятся в бане. И где иногда случается такая чертовщина, что уже через несколько часов перестаешь верить в наваждения.
Трое суток в постели, трое суток любви… Быть такого не может. Сказки! Побасенки. Померещилось. Приснилось…
Неспешным шагом вернувшись на двор, князь расседлал коня, поднялся наверх и упал в разобранную постель. Чего ему хотелось сейчас больше всего, так это спать.
* * *
Внезапно оказалось, что делать здесь больше нечего. Большие хлопоты с обустройством дворца кончились, а малые не попадались на глаза. Андрей просыпался утром, ел буженину, запивая ее чуть забродившим соком, часа два упражнялся с саблей — прочее оружие осталось с холопами. Потом шел в город. То сходил к Кремлю, перед которым за рвом, на месте будущей Красной площади, стояли карусели, гигантские шаги и качели, почему-то неизменно принимаемые иноземцами за виселицы. То отправился на торг, где купил себе новый пояс и нож, туркестанцу — новый потник, и просто так — жемчужную понизь, по краю подкрашенную яхонтами и бисерными хвостиками. Но и сам себе Зверев пока не признавался, кому задуман это подарок. А может — просто не знал.
От безделья два раза князь даже отстоял церковные службы. Просто потому, что занятия иного не нашел, а все вокруг направлялись к собору. Вот и пошел — за компанию.
В день святого Агафона, когда мужики в деревнях караулят от леших свои снопы и гумны[], во дворе его дворца наконец-то стало многолюдно. Андрей сбежал вниз и, не сдержавшись, прилюдно обнял Пахома.
— Что же ты, дядька, пропал неведомо где? Сколько ждать можно?
— Дык ведь и путь не близкий, княже, — развел руками холоп. — Коней нет, в Угличе у боярина Поливанова остались. От и пришлось на ушкуе супротив течения весь путь пробиваться, опосля за лошадьми в поместье его топать, и лишь потом мы в Москву подались. Ан и тут тебя не так просто найти оказалось.
— Да ладно, дядька, — подмигнул ему Зверев. — У Кошкина все знали, где мне царь уголок для обитания отвел.
— Знатный уголок, княже, — степенно огляделся холоп. — Самому царю впору.
— Царские хоромы и были. Ярыга где? Еремей, покажи людям, где баня, где погреб, где людская. Сам все равно не управишься. Вон сколько народу, всем с дороги и подкрепиться, и попариться надобно. Да, и тюфяки свежим сеном нужно набить. А то спать будет не на чем.
— Неужели, княже? — обрадовался Пахом. — Два месяца то на палубе, то в седле. Все бока болят.
— Теперь спите сколько угодно. Хоть весь завтрашний день, — разрешил Зверев. — Хлопот у нас больше нет. Я в опале, до дел государевых отныне не допущен.
— И что теперь будет, княже? — вздрогнул от слова «опала» Пахом.
— Ничего. Отдохнете, да поедем от столицы подальше. Нам тут делать нечего.
— Ну и слава Богу, Андрей Васильевич, — широко перекрестился Пахом.
— Ты чего это? — не понял Зверев. — Опале радуешься?
— Камень с души упал. Матушка наша, княгиня Полина, больно беспокоилась. Предчувствия дурные ее мучили, душа болела. Аккурат за конец лета особо переживала, доглядывать за тобой велела. Да видишь, княже, обошлось. Обычный бабий страх получился.
— И меня упреждала…
У Андрея опять остро кольнуло сердце. А что, если душой своей она не рану или смерть его почувствовала, а другую беду? Ту, что для жены порой страшнее бывает.
— Ведь обошлось, княже? — заметил что-то на лице воспитанника Пахом.
— Обошлось, — подтвердил Зверев и мысленно добавил: «Да только Полина-то про то не знает. Мается, небось, из угла в угол бегает. Если вправду чувствовала, то на прошлой неделе ее сердце так рвалось, что любой кошмар могла надумать».
— Ты что-то сказал, Андрей Васильевич?
— Выбери пару человек, Пахом, оставишь Еремею в помощь, за дворцом приглядывать. Парьтесь, ешьте, пейте, отдыхайте. Завтра в дорогу.
— К батюшке вашему, в Великие Луки, заезжать станем?
— К батюшке?..
Андрей вспомнил последние слова «угольной» записки: «…батюшку навестишь, я рядом». Значит, Варя его не предала. Уезжала, получается, сердечко в кулаке зажав. Потому что иначе нельзя. Точно так же через силу, как он не позволил себе в погоню кинуться. Расставалась — но о новой встрече просила…
Вот он, кошмар, заставляющий Полину страдать от дурных предчувствий. Любовь, предначертанная судьбой. Но жена ведь не понимает этого. Она Андрея убитым себе представляет. Или увечного, всего в крови. А может, и хорошо, что не понимает?